Он тихо, почти бесшумно, словно призрак, прошёл по длинным, извилистым коридорам, напоминавшим переплетение древних корней, и остановился перед дверью собственного кабинета, одновременно служившего ему покоями. Дрожащая рука легла на дверную ручку, но так и не решилась потянуть её вниз. Высокая, статная фигура эльфа застыла перед дверью, будто за ней находилось не привычное помещение, а самое настоящее забытьё, в которое оставалось сделать лишь один шаг. Впервые за многие годы — непоколебимый, холодно-рассудительный и отрешённый от всего вокруг Люцин позволил себе надломиться. Где-то глубоко внутри появилась тонкая, почти незаметная трещина, через которую наружу хлынуло то, чему он никогда не позволял себе существовать. Пальцы сжались вокруг ручки так крепко, словно та была последней опорой над пропастью, канатом, который ещё удерживал его от падения. Только он уже не понимал, куда именно падает и что ждёт его внизу.
Костяшки пальцев выступили, побелев на смуглой коже. Ещё мгновение — и он резко дёрнул дверь, шагнул внутрь и с грохотом захлопнул её за собой, даже не заметив, насколько сильно ударил ею о косяк. Следом раздался щелчок замка. Ключ повернулся один раз, затем второй, окончательно отсекая Люцина от всей резиденции. Только теперь он позволил себе остановиться.
Ноги подломились почти сразу. Он рухнул у стены, тяжело прислонившись к ней спиной и подтянув колени к груди, словно мог таким образом удержать рассыпающееся внутри себя. Несколько мгновений Люцин просто сидел неподвижно, глядя в одну точку. Он не плакал. Не кричал. Даже не дышал толком. Только пальцы медленно сжимались и разжимались, будто разум всё ещё пытался зацепиться хоть за что-нибудь знакомое и понятное. За какую-либо причину случившегося. За объяснение того, ка это было допущено. За возможность ошибки стражников.
Он был рационалистом. Всегда им был. Люцин привык доверять знаниям, наблюдениям, расчётам и собственным рукам, привык верить, что всякое следствие имеет причину, а всякую причину при должном усердии можно обнаружить. Даже смерть для него прежде была не более чем закономерным завершением жизненного процесса — сложным, неизбежным, но всё же подчиняющимся определённым законам.
Только сейчас ему впервые в жизни хотелось, чтобы эти законы оказались ложью. Аметистовые глаза, блестевшие обычно холодным, почти сапфировым светом, дрогнули. На ресницах выступила влага. Первая слеза медленно скользнула по щеке, и Люцин будто с удивлением почувствовал её. За ней последовала вторая. Он торопливо стёр их рукавом балахона, раздражённо, почти зло, словно это было всего лишь ещё одной физиологической реакцией, которую можно подавить усилием воли.
— Нет… Слово сорвалось едва слышно, хрипло и неуверенно. Он поднялся, пошатнувшись. Люцин почти бросился к рабочему столу, смахивая в сторону лежавшие на нём бумаги, раскрывая книги одну за другой. Чернила, перья, ступки, колбы — всё привычное и родное вдруг оказалось совершенно чужим. Он судорожно перебирал страницы старых медицинских трактатов, алхимических справочников, собственных записей. Пальцы дрожали настолько сильно, что несколько раз он переворачивал страницы не с той стороны. Остановка жизненных функций. Глубокая кома. Некроз. Восстановление тканей. Возвращение жизненной энергии.
Он читал всё подряд, перескакивая через строки, возвращаясь назад, перечитывая одно и то же по несколько раз.
— Должен быть способ… Всегда был Голос содрогнулся, глубоко внутри теплилось осознание. Люцин схватился за другую книгу. Если сердце остановилось — его можно запустить. Если ткани повреждены — их можно восстановить. Если яд убил тело — существует противоядие. Если… Если… Он на мгновение замялся, глаза в спешке пробежались по пространству вокруг. Перо в дрожащей руке застыло над листом. Если… Человек умер. Рука задрожала сильнее. Он перечеркнул написанное. Слишком рано. Он ведь даже не видел тела, не удостоверился сам. Ему просто сообщили. Сообщили, что её больше нет.
Но известия могли быть ошибочны. Кто угодно мог ошибиться. Могли неверно определить состояние, могли не заметить признаки жизни, могли принять глубокое истощение за смерть. Люцин перебирал в голове десятки возможных объяснений, цепляясь за каждое, каким бы нелепым оно ни было. Потому что любое объяснение было лучше того самого варианта. Лучше смерти.
Он лихорадочно раскрыл собственный алхимический журнал и начал писать: При прекращении дыхания возможно применение… Перо царапнуло бумагу. При отсутствии сердечной деятельности… Строка оборвалась. Он быстро перевернул страницу. Регенеративная эссенция…? Ещё одна запись. Восстановление жизненной энергии посредством… Ещё одна.
Он писал всё быстрее, почти не разбирая собственного почерка. В голове всплывали знания, накопленные за годы работы лекарем: составы, методы стимуляции, редкие вещества, старые исследования, рассказы о случаях, которые другие алхимики давно сочли невозможными. Он вытаскивал из памяти всё, что могло хотя бы теоретически дать ему шанс.
Потом остановился. На странице осталась одна-единственная фраза: Возвращение умершего к жизни невозможно. Люцин смотрел на неё долго. Слишком долго. Затем медленно провёл пером поверх слов, перечёркивая их так яростно, что бумага порвалась.
Он перелистывал страницы, пока буквы не начали расплываться перед глазами. Слёзы падали прямо на записи, размывая чернила, а он даже не пытался их вытереть. Где-то между медицинскими трактатами и алхимическими формулами он продолжал искать хоть одну зацепку, хоть одно исключение из правила, хоть одну строчку, способную доказать, что смерть не всегда означает конец. Стоявшая на столе ваза с хризантемой предательски поникла и завяла. Осыпая свои алые лепестки. Как и десятки лет назад: он помог стольким существам, в конечном итоге оказавшись бесполезным для тех, кого искренне любил.