В этом, к его глубокому отвращению, и заключалась сама сущность политиков, правителей, представителей знатных родов — всех тех, кто был скован невидимыми, но удушающими цепями, пропитанными ложью, лицемерием и холодной, почти ритуальной ненавистью друг к другу. Эти цепи не звенели, но тянули сильнее кандалов, впиваясь в саму суть личности, стирая границы между искренностью и притворством.
Даэнорт ненавидел это
Каждая подобная встреча — как прикосновение к гниющей плоти под дорогими одеждами — лишь укрепляла его в мысли, что он выбрал иной путь. Более жестокий, более одинокий, но, по крайней мере, честный перед самим собой. Он вырвался. Ускользнул от участи, уготованной ему Анимой, сбросил с плеч тяжесть отцовской воли, разорвал путы репутации и семейного долга — всего того, что называлось «обязанностью», но на деле было клеймом.
Клеймом, выжженным в самой крови
«Эльфийский род Серебряной Крови Карн’Вэйн» — имя, звучащее как приговор. Род, воздвигший своё величие на кровавых клятвах и столь же кроваво его утративший, покорный короне ветвей в лице Хранителя и слепому служению богине дуализма.
И потому, в конечном итоге, он ненавидел самого себя.
Эта ненависть не была вспышкой — она жила в нём, как медленно разрастающаяся язва, как паразит, впивающийся всё глубже с каждым днём, пожирая личность изнутри. Она не кричала — она шептала, вытесняя всё остальное, оставляя после себя лишь пустоту и холод. Участь живого трупа. Медленное, неотвратимое магическое разложение. И именно на этом фоне слова Пельманна прозвучали особенно остро.
Сначала — почти по-человечески. Отказ от формальностей, признание в нём воина, а не титула. Тепло, едва уловимое, как редкий луч света в затянутом тучами небе. Но затем — резкий, почти хирургический разрез. Холодное, выверенное возвращение к роли политика. Без тени колебания. Это даже не злило. Это разочаровывало.
Словно кто-то намеренно показал тебе иллюзию искренности — лишь затем, чтобы с наслаждением разбить её у тебя на глазах. Магические шрамы на его руках отозвались почти мгновенно. Тонкая вязь, тянущаяся к плечам, сливаясь с выжженными под кожей рунами клана, будто вспыхнула изнутри — не светом, а жаром, как если бы под кожей разгорелись угли. Жжение было резким, навязчивым, но вторичным.
Боль… она всегда оставалась болью. К ней можно было привыкнуть. Её можно было игнорировать. Но не это. Не подобные поступки. Особенно — в отношении тех, кого Даэнорт считал частью своего прошлого. Тех, кого, вопреки всему, он всё ещё мог назвать друзьями детства. Люцина.
Это задевало глубже, чем любое заклинание. Его кулаки сжались сами собой — резко, до предела, до хруста. Газ между фалангами лопнул сухими, резкими щелчками, словно ломались тонкие ветви, а костяшки побелели, проступая под натянутой кожей, как выбеленные кости под тонким слоем земли. В дрожащих зрачках мелькнуло нечто чужое.
Презрение
И вместе с ним — тень. Силуэт отца. Властного, непреклонного, не терпящего ни поражений, ни даже намёка на неуважение. Тень, от которой он бежал — и которую, как оказалось, так и не смог до конца оставить позади. Это было глупо. Нелепо. Но с самого детства Даэнорт не умел иначе. Его разум, лишённый эмпатии к подобным играм, выработал лишь одно — инстинктивное, почти животное отторжение к таким сценам. К этой фальши. К этому театру. И потому слова сорвались сами.
— Лев, что боится последствий собственных действий и прячется в тени собственной гривы, так и останется участником представления — будь то в бродячей труппе или в королевском цирке
Грубо. Резко. Почти по-детски. И — недопустимо. Особенно здесь. В резиденции Хоши Батисты. С угрозой развернуть настоящий конфликт там, где он был совершенно не нужен. Но слишком многое давило на него. Проклятье, размывающее границы разумного, словно вода, просачивающаяся сквозь трещины в камне. Личные травмы, наслаивающиеся одна на другую, как старые раны, так и не успевшие зажить. И даже осознание — холодное, ясное — что действия Гроссблада имели под собой основания, не спасало ситуацию.
Понимание не означало принятия. А то, что произошло сейчас… Это уже не было ни политикой, ни необходимостью. Разыгрывать подобную уничижительную сцену в отношении Люцина — было для Карн’Вэйна непростительным. К чему этот излишний пафос и придания значимости самому себе в четырёх закрытых стенах, где нет простого народа?